Мое впечатление о повести жизнь василия фивейского. Анализ рассказа «Жизнь Василия Фивейского» Андреева Л.Н

В книге описывается нелегкая судьба Василия Фивейского. Герой строил свою жизнь по крупицам. Он стал священником, обвенчался и родил дочку и сына. С момента рождения детей прошло 7 лет. В семье священника случилось несчастье. Сын затонул в реке. От горести супруга стала выпивать. В храме жители стали сторониться Василия. Староста города его возненавидел. По ночам в пьяном состоянии супруга требовала ласки и внимания. Чуть позже у них родился сын. Священник назвал его Василием. Вскоре Василий понял, что его сын идиот. Со всего городка жители стали ходить к нему на исповедь и требовали справедливости от Бога. Чужое бремя увеличило горе бедного Василия. Перед великим постом к нему на исповедь пришел калека и рассказал о своей тайне. Ранее он жестоко надругался над девочкой, потом убил и закопал ее. Священник выслушав, поверил калеке. Василий почувствовал, будто он совершил жестокое преступление.

Накануне перед постом священник сознался супруге, что больше не хочет работать в церкви. Он принял решение не ходить в храм все лето, а осенью отказаться от сана. Принятое решение превозносит в семью Василия гармонию и покой. Прошло 3 месяца. Василий работал на сенокосе. В доме случился пожар, в котором заживо сгорела супруга. После пожара Василия вместе с детьми приютил служащий сенокоса.

Василий отправил дочь к сестре в большой город, а сам остался с сыном и заново построил дом. После строительства Василий жил в новом доме вместе с сыном, читал сыну Евангелию перед сном. Василий снова устроился в церковь и наложил на себя строгий пост и дал обеты. Вскоре в городке умер Семен Мосягин, наемный рабочий у старосты. Все жители обвинили в смерти Семена священника. Староста в гневе решил прогнать священника. Василий ранее боялся и уважал старосту. На этот раз за клевету он прогнал старосту из церкви. Отпевание Мосягина провели вечером. Во время погребения пошел дождь, и Василий пытался оживить Семена. Молил Бога о том, что вернуть жизнь Семену. Василий не смог оживить товарища и убежал прочь из церкви. Он бежал по дороге изо всех сил.

Картинка или рисунок Жизнь Василия Фивейского

Другие пересказы и отзывы для читательского дневника

  • Айвенго по главам - краткое содержание романа Вальтера Скотта

    В первой главе Скотт описывает обстановку и дает исторический отчет об Англии во времена правления Ричарда I. В плену у короля Ричарда дворяне возобновили практику изготовления вассалов и крепостных из своих менее

  • Краткое содержание Бианки Сова

    В рассказе В. Бианки «Сова» повествуется о ссоре и примирении старика и совы. Однажды старик заметил сову, пролетающую над его головой. В это время он неторопливо пил чай, забеливая молоком.

  • Краткое содержание Серая шейка Мамин-Сибиряк

    В осеннее время пернатые готовились к перелёту в теплые места. Утка и селезень постоянно ругались. Она осуждала мужа за то, что он равнодушно относится к их детям. Он же предполагал, что действует верно. Все ссоры были из-за маленькой раненной уточки

  • Краткое содержание Платонов Юшка

    1935 год. Андрей Платонов пишет повесть «Юшка». Суть сюжета классического текста в том, что Юшка – главный герой работает помощником кузнеца. Он болен чахоткой. 7 класс

  • Краткое содержание Богомолов Момент истины. В августе сорок четвёртого

    Произведение повествует историю о работе нашей контрразведки в военные годы. В период освобождения Белоруссии и Литвы от фашистов на этих территориях оставалось

В один ряд с такими рассказами и повестями, как «Иуда Искариот», «Савва», «Сын человеческий», основанными на богоборческих идеях Леонида Андреева, можно поставить «Жизнь Василия Фивейского». Краткое содержание этого произведения представляет собой жизнеописание человека, который с ранних лет нес бремя горестей и печалей, но, несмотря на это, не утратил любви и веры в Бога.

Главный герой

Загадочный и суровый рок сопровождает жизнь Василия Фивейского. Краткое содержание идей, которые автор вложил в этой произведение, заключается в понимании истинной веры. Для главного героя Бог - это любовь, справедливость и мудрость. Примером великого смирения была жизнь Василия Фивейского. Краткое содержание рассказа говорит о том, что для его автора тема истинной и ложной веры была чрезвычайно близка.

Отец Василий - иерей, человек, который из года в год ничего не чувствует, кроме нелюбви и одиночества. Он несчастлив в браке. Первый сын его погиб. Второй родился больным, поскольку зачат был в безумии. Невыносимой была бы без истинного сверхчеловеческого смирения жизнь Василия Фивейского. Краткое содержание по главам даст представление о тяготах и испытаниях этого литературного персонажа, которые, казалось бы, невозможно вынести простому человеку.

Горе в семье отца Василия

Счастье в его жизни было. Но было оно совсем непродолжительным. Безоблачными и светлыми были лишь первые годы в браке. Но любимый сын Вася погиб, и попадья, которая был в то время еще молода, словно тоже умерла. Она стала рассеянной, как будто не видела ничего более вокруг себя: ни мужа, ни дочери, никого из людей. И чтобы окончательно погрузиться в свой мир, где ничему больше не было места, кроме тоски по погибшему ребенку, она стала горько пить. Автор говорит, что уже после первых капель, выпитых попадьей, отцу Василию стало ясно, что так будет всегда. Осознав это, он испугался, привез от доктора лекарства от тяжелого недуга и, смирившись, стал просто жить дальше.

Радость и свет навсегда покинули жизнь Василия Фивейского. Краткое содержание первой главы - это потеря сына и горе, которое главный герой не может больше ни с кем разделить. Он произносит фразу: «Я верю», - и как будто пытается этими словами убить в себе сомнения в божественной силе и справедливости.

Болезнь попадьи

Всего за четыре года после смерти сына Василия, жена Фивейского сильно постарела. В приходе никто не любил и без того дьякона. Но когда в округе стало известно о страшных запоях попадьи, к отцу Василию стали относиться и вовсе с презрением. Следует сказать, что в жизни он был человеком, лишенным способности вызывать симпатию. Церковную службу он плохо правил. Был абсолютно бескорыстный, но его неловкие и резкие движения, с которыми он обычно принимал подношения, вызывали неприятное впечатление у людей. Прихожанам казалось, что он чрезвычайно алчен. Люди не любят неудачников. Василий Фивейский - яркий пример в литературе, который подтверждает, что презрение окружающих является следствием неудач в жизни.

В церкви он постоянно ощущает на себе насмешливые и недобрые взоры. Дома его ждет пьяная попадья, которая в своем безумии поверила, что воскресить утонувшего Васю можно с помощью рождения нового сына. Она просит, требует, умоляет: «Верни мне Васю, поп!» И в конце второй главы главный герой, почти отчаявшись, снова как будто убеждает себя в своей вере.

Мастером утонченного и яркого литературного стиля был Жизнь Василия Фивейского, краткое содержание которой представляет собой историю о невыносимо тягостной судьбе человека, является почти поэтическим произведением. В нем используются различные художественные средства и рефреном повторяются символичные слова главного героя: «Я верю!»

Вася

Третья глава повествует о недолгом счастье в доме Василия Фивейского. Попадья забеременела и в ожидании сына вела жизнь правильную и размеренную. Она перестала пить, не выполняла тяжелой работы по дому, делала все для того, чтобы роды прошли благополучно. На Крещенье попадья разрешилась от бремени. У ребенка была слишком большая голова и чересчур тонкие конечности. Отец Василий с женой провели в надеждах и страхе несколько лет. А через три года родителям стало ясно, что сын Вася родился идиотом.

Идиот

В своем произведении использовал различные символы Андреев. Жизнь Василия Фивейского, краткое содержание которой не ограничивается трагической гибелью сына и болезнью жены, наполнена символами. Рождение второго Василия - еще одно испытание, выпавшее на долю главного персонажа повести. Во второй главе появляется образ идиота, господствующего над всей семьей. Обитатели дома страдают от клопов. Повсюду грязная и рваная одежда. А сам «полуребенок-полузверь» символизирует незаслуженное горе и мучения, от которых страдает семья отца Василия.

Настя

У Василия Фивейского кроме сына-идиота была еще и дочь Настя. О ней в произведении упоминается в первых главах вскользь как о девочке с угрюмым и злым взглядом. Отец Василий так сильно был поглощен собственным горем, что не только не уделял внимания своей дочери, но даже как будто забыл о существовании других людей на земле.

Но однажды на исповеди, беседуя с одной старухой, он вдруг осознал, что помимо его горя у каждого из прихожан есть свои печали. О них поп, оглушенный собственными страданиями, не думал. А на свете, оказалось, так много чужого людского горя. И после этого осознания он впервые посмотрел в глаза своей дочери - грустной, озлобленной и никому не нужной девочки.

Краткое содержание «Жизнь Василия Фивейского» Андреева напоминает притчу о праведнике Иове. Однако главный герой этого рассказа, в отличие от библейского персонажа, не раз пытается восстать против судьбы. В заключение он пытается что-то изменить. Он хочет уехать, планирует сдать сына Васю в приют. Но жена гибнет в пожаре. Сам отец Василий тоже умирает. Последнее, что он видит, - это небо, охваченное огнем. Смерть Фивейского - символ идеи, которую Андреев высказывал не раз в своем творчестве. По мнению русского классика, человеку нет смысла противостоять всесильному року. Смысл есть лишь в вере и любви.

Над всей жизнью Василия Фивейского тяготел суровый и загадочный рок. Точно проклятый неведомым проклятием, он с юности нес тяжелое бремя печали, болезней и горя, и никогда не заживали на сердце его кровоточащие раны. Среди людей он был одинок, словно планета среди планет, и особенный, казалось, воздух, губительный и тлетворный, окружал его, как невидимое прозрачное облако. Сын покорного и терпеливого отца, захолустного священника, он сам был терпелив и покорен и долго не замечал той зловещей и таинственной преднамеренности, с какою стекались бедствия на его некрасивую, вихрастую голову. Быстро падал и медленно поднимался; снова падал и снова медленно поднимался, – и хворостинка за хворостинкой, песчинка за песчинкой трудолюбиво восстановлял он свой непрочный муравейник при большой дороге жизни. И когда он сделался священником, женился на хорошей девушке и родил от нее сына и дочь, то подумал, что все у него стало хорошо и прочно, как у людей, и пребудет таким навсегда. И благословил Бога, так как верил в него торжественно и просто: как иерей и как человек с незлобивой душою.

И случилось это на седьмой год его благополучия, в знойный июльский полдень: пошли деревенские ребята купаться, и с ними сын о. Василия, тоже Василий и такой же, как он, черненький и тихонький. И утонул Василий. Молодая попадья, прибежавшая на берег с народом, навсегда запомнила простую и страшную картину человеческой смерти: и тягучие, глухие стуки своего сердца, как будто каждый удар его был последним; и необыкновенную прозрачность воздуха, в котором двигались знакомые, простые, но теперь обособленные и точно отодранные от земли фигуры людей; и оборванность смутных речей, когда каждое сказанное слово круглится в воздухе и медленно тает среди новых нарождающихся слов. И на всю жизнь почувствовала она страх к ярким солнечным дням. Ей чудятся тогда широкие спины, залитые солнцем, босые ноги, твердо стоящие среди поломанных кочанов капусты, и равномерные взмахи чего-то белого, яркого, на дне которого округло перекатывается легонькое тельце, страшно близкое, страшно далекое и навеки чужое. И много времени спустя, когда Васю похоронили и трава выросла на его могиле, попадья все еще твердила молитву всех несчастных матерей: «Господи, возьми мою жизнь, но отдай мое дитя!»

Скоро и все в доме о. Василия стали бояться ярких летних дней, когда слишком светло горит солнце и нестерпимо блестит зажженная им обманчивая река. В такие дни, когда кругом радовались люди, животные и поля, все домочадцы о. Василия со страхом глядели на попадью, умышленно громко разговаривали и смеялись, а она вставала, ленивая и тусклая, смотрела в глаза пристально и странно, так что от взгляда ее отворачивались, и вяло бродила по дому, отыскивая какие-нибудь вещи: ключи, или ложку, или стакан. Все вещи, какие нужно, старались класть на виду, но она продолжала искать и искала все упорнее, все тревожнее, по мере того как все выше поднималось на небе веселое, яркое солнце. Она подходила к мужу, клала холодную руку на его плечо и вопросительно твердила:

– Вася! А Вася?

– Что, милая? – покорно и безнадежно отвечал о. Василий и дрожащими загорелыми пальцами с грязными от земли нестрижеными ногтями оправлял ее сбившиеся волосы. Была она еще молода и красива, и на плохонькой домашней ряске мужа рука ее лежала как мраморная: белая и тяжелая. – Что, милая? Может быть, чайку бы выпила – ты еще не пила?

– Вася, а Вася? – повторяла она вопросительно, снимала с плеча словно лишнюю и ненужную руку и снова искала все нетерпеливее, все беспокойнее.

Из дома, обойдя все его неприбранные комнаты, она шла в сад, из сада во двор, потом опять в дом, а солнце поднималось все выше, и видно было сквозь деревья, как блестит тихая и теплая река. И шаг за шагом, цепко держась рукой за платье, угрюмо таскалась за попадьей дочь Настя, серьезная и мрачная, как будто и на ее шестилетнее сердце уже легла черная тень грядущего. Она старательно подгоняла свои маленькие шажки к крупным, рассеянным шагам матери, исподлобья, с тоскою оглядывала сад, знакомый, но вечно таинственный и манящий, – и свободная рука ее угрюмо тянулась к кислому крыжовнику и незаметно рвала, царапаясь об острые колючки. И от этих острых, как иглы, колючек и от кислого хрустящего крыжовника становилось еще скучнее и хотелось скулить, как заброшенному щенку.

Когда солнце поднималось к зениту, попадья наглухо закрывала ставни в своей комнате и в темноте напивалась пьяная, в каждой рюмке черпая острую тоску и жгучее воспоминание о погибшем сыне. Она плакала и рассказывала тягучим неловким голосом, каким читают трудную книгу неумелые чтецы, рассказывала все одно и то же, все одно и то же, о тихоньком черненьком мальчике, который жил, смеялся и умер; и в певучих книжных словах ее воскресали глаза его, и улыбка, и старчески-разумная речь. «Вася, – говорю я ему, – Вася, зачем ты обижаешь киску? Не нужно обижать, родненький. Бог всех велел жалеть: и лошадок, и кошечек, и цыпляток». А он, миленький, поднял на меня свои ясные глазки и говорит: «А зачем кошка не жалеет птичек? Вот голубки разных там птенчиков выведут, а кошка голубков съела, а птенчики все ищут, ищут и ищут мамашу».

И о. Василий покорно и безнадежно слушал ее, а снаружи, под закрытой ставней, среди лопуха, репейника и глухой крапивы, сидела на земле Настя и угрюмо играла в куклы. И всегда игра ее состояла в том, что кукла нарочно не слушалась, а она наказывала: больно вывертывала ей руки и ноги и секла крапивой.

Когда о. Василий в первый раз увидал пьяную жену и по мятежно-взволнованному, горько-радостному лицу ее понял, что это навсегда, – он весь сжался и захохотал тихим, бессмысленным хохотком, потирая сухие, горячие руки. Он долго смеялся и долго потирал руки; крепился, пытался удержать неуместный смех и, отвернувшись в сторону от горько плачущей жены, фыркал исподтишка, как школьник. Но потом он сразу стал серьезен, и челюсти его замкнулись, как железные: ни слова утешения не мог он сказать метавшейся попадье, ни слова ласки не мог сказать ей. Когда попадья заснула, поп трижды перекрестил ее, отыскал в саду Настю, холодно погладил ее по голове и пошел в поле.

Он долго шел тропинкою среди высоко поднявшейся ржи и смотрел вниз, на мягкую белую пыль, сохранившую кое-где глубокие следы каблуков и округлые, живые очертания чьих-то босых ног. Ближайшие к дорожке колосья были согнуты и поломаны, некоторые лежали поперек тропинки, и колос их был раздавленный, темный и плоский.

На повороте тропинки о. Василий остановился. Впереди и кругом, далеко во все стороны зыбились на тонких стеблях тяжелые колосья, над головой было безбрежное, пламенное июльское небо, побелевшее от жары, – и ничего больше: ни деревца, ни строения, ни человека. Один он был затерянный среди частых колосьев, перед лицом высокого пламенного неба. О. Василий поднял глаза кверху, – они были маленькие, ввалившиеся, черные, как уголь, и ярким светом горел в них отразившийся небесный пламень, – приложил руки к груди и хотел что-то сказать. Дрогнули, но не подались сомкнутые железные челюсти: скрипнув зубами, поп с силою развел их, – и с этим движением уст его, похожим на судорожную зевоту, прозвучали громкие, отчетливые слова:

– Я – верю.

Без отзвука потерялся в пустыне неба и частых колосьев этот молитвенный вопль, так безумно похожий на вызов. И точно кому-то возражая, кого-то страстно убеждая и предостерегая, он снова повторил:

– Я – верю.

А вернувшись домой, снова, хворостинка за хворостинкой, принялся восстановлять свой разрушенный муравейник: наблюдал, как доили коров, сам расчесал угрюмой Насте длинные жесткие волосы и, несмотря на поздний час, поехал за десять верст к земскому врачу посоветоваться о болезни жены. И доктор дал ему пузырек с каплями.

II

О. Василия не любил никто – ни прихожане, ни причт. Церковную службу отправлял он плохо, не благолепно: был сух голосом, мямлил, то торопился так, что дьякон едва успевал за ним, то непонятно медлил. Корыстолюбив он не был, но так неловко принимал деньги и приношения, что все считали его очень жадным и за глаза насмехались. И все окрест знали, что он очень несчастлив в своей жизни, и брезгливо сторонились от него, считая за дурную примету всякую с ним встречу и разговор. На свои именины, праздновавшиеся 28 ноября, он приглашал к обеду многих гостей, и на его низкие поклоны все отвечали согласием, но приходил только причт, а из почетных прихожан не являлся никто. И было совестно перед причтом, и обиднее всего было попадье, у которой даром пропадали привезенные из города закуски и вина.

– Никто и идти к нам не хочет, – говорила она, трезвая и печальная, когда расходились перепившиеся и развязные гости, не уважающие ни дорогих вин, ни закусок и все валившие как в пропасть.

Хуже всех относился к попу церковный староста Иван Порфирыч Копров; он открыто презирал неудачника и, после того как стали известны селу страшные запои попадьи, отказался целовать у попа руку. И благодушный дьякон тщетно убеждал его:

– Постыдись! Не человеку поклоняешься, а сану.

Но Иван Порфирыч упрямо не хотел отделить сан от человека и возражал:

– Нестоящий он человек. Ни себя содержать он не умеет, ни жену. Разве это порядок, чтобы у духовного лица жена запоем пила, без стыда, без совести? Попробуй моя запить, я б ей прописал!

Дьякон укоризненно покачивал головой и рассказывал про многострадального Иова: как Бог любил его и отдал сатане на испытание, а потом сторицею вознаградил за все муки. Но Иван Порфирыч насмешливо ухмылялся в бороду и без стеснения перебивал ненравившуюся речь:

– Нечего рассказывать, и сами знаем. Так то Иов-праведник, святой человек, а это кто? Какая у него праведность? Ты, дьякон, лучше другое вспомни: Бог шельму метит. Тоже не без ума пословица складена.

– Ну, погоди; задаст тебе ужотка поп, как руки не поцелуешь. Из церкви выгонит.

– Посмотрим.

– Посмотрим.

И они поспорили на четверть вишневки, выгонит поп или не выгонит. Выиграл староста: он дерзко отвернулся, и протянутая рука, коричневая от загара, сиротливо осталась в воздухе, а сам о. Василий густо покраснел и не сказал ни слова.

И после этого случая, о котором говорило все село, Иван Порфирыч укрепился во мнении, что поп дурной и недостойный человек, и стал подбивать крестьян пожаловаться на о. Василия в епархию и просить себе другого священника. Сам Иван Порфирыч был богатый, очень счастливый и всеми уважаемый человек. У него было представительное лицо, с твердыми, выпуклыми щеками и огромной черной бородою, и такие же черные волосы шли по всему его телу, особенно по ногам и груди, и он верил, что эти волосы приносят ему особенное счастье. Он верил в это так же крепко, как и в Бога, считал себя избранником среди людей, был горд, самонадеян и постоянно весел. В одном страшном железнодорожном крушении, где погибло много народу, он потерял только фуражку, засосанную глиной.

– Да и та была старая! – самодовольно добавлял он и ставил этот случай в особенную себе заслугу.

Всех людей он искренно считал подлецами и дураками, не знал жалости ни к тем, ни к другим и собственноручно вешал щенят, которых ежегодно в изобилии приносила черная сучка Цыганка. Одного из щенят, который покрупнее, он оставлял для завода и, если просили, охотно раздавал остальных, так как считал собак животными полезными. В суждениях своих Иван Порфирыч был быстр и неоснователен и легко отступался от них, часто сам того не замечая, но поступки его были тверды, решительны и почти всегда безошибочны.

И все это делало старосту страшным и необыкновенным в глазах запуганного попа. При встрече он первый с непривычной торопливостью снимал широкополую шляпу и, уходя, чувствовал, как чаще и лотошливее становятся его шаги – шаги человека, которому стыдно и страшно, – и путаются в длинной рясе жилистые ноги. Точно вся жестокая, загадочная судьба его воплотилась в этой огромной черной бороде, волосатых руках и прямой, твердой поступи, и если о. Василий не сожмется весь, не посторонится, не спрячется за своими стенами, – эта грозная туша раздавит его, как муравья. И все, что принадлежало Ивану Порфирычу Копрову и касалось его, интересовало попа так, что иногда по целым дням он не мог думать ни о чем другом, кроме старосты, его жены, его детей и богатства. Работая в поле вместе с крестьянами, сам похожий на крестьянина в своих грубых смазных сапогах и посконной рубахе, о. Василий часто оборачивался к селу, и первое, что он видел после церкви, была красная железная крыша старостина двухэтажного дома. Потом среди завернувшейся от ветра серой зелени ветел он с трудом отыскивал деревянную потемневшую крышу своего домика, – и было в двух этих непохожих крышах что-то такое, от чего жутко и безнадежно становилось на сердце у попа.

Однажды на Воздвиженье попадья пришла из церкви вся в слезах и рассказала, что Иван Порфирыч оскорбил ее. Когда попадья проходила на свое место, он сказал из-за конторки так громко, что все слышали:

– Эту пьяницу совсем бы в церковь пускать не следовало. Стыд!

Попадья рассказывала и плакала, и о. Василий видел с беспощадною и ужасной ясностью, как постарела она и опустилась за четыре года со смерти Васи. Молода она еще была, а в волосах у нее пролегали уже серебристые нити, и белые зубы почернели, и запухли глаза. Теперь она курила, и странно и больно было видеть в руках ее папироску, которую она держала неумело, по-женски, между двумя выпрямленными пальцами. Она курила и плакала, и папироска дрожала в ее опухших от слез губах.

– Господи, за что? Господи! – тоскливо повторяла она и с тупою пристальностью смотрела в окно, за которым моросил сентябрьский дождь.

Стекла были мутны от воды, и призрачной, расплывающейся тенью колыхалась отяжелевшая береза. В доме еще не топили, жалея дров, и воздух был сырой, холодный и неприютный, как на дворе.

– Что ж с ними поделаешь, Настенька! – оправдывался поп, потирая горячие сухие руки. – Терпеть надо.

– Господи! Господи! И защитить некому! – плакалась попадья; а в углу сквозь жесткие спутанные волосы неподвижно и сухо горели волчьи глаза угрюмой Насти.

К ночи попадья напилась, и тогда началось для о. Василия то самое страшное, омерзительное и жалкое, о чем он не мог думать без целомудренного ужаса и нестерпимого стыда. В болезненной темноте закрытых ставен, среди чудовищных грез, рожденных алкоголем, под тягучие звуки упорных речей о погибшем первенце у жены его явилась безумная мысль: родить нового сына, и в нем воскреснет безвременно погибший. Воскреснет его милая улыбка, воскреснут его глаза, сияющие тихим светом, и тихая, разумная речь его, – воскреснет весь он в красоте своего непорочного детства, каким был он в тот ужасный июльский день, когда ярко горело солнце и ослепительно сверкала обманчивая река. И, сгорая в безумной надежде, вся красивая и безобразная от охватившего ее огня, попадья требовала от мужа ласк, униженно молила о них. Она прихорашивалась и заигрывала с ним, но ужас не сходил с его темного лица; она мучительно старалась снова стать той нежной и желанной, какой была десять лет назад, и делала скромное девичье лицо и шептала наивные девичьи речи, но хмельной язык не слушался ее, сквозь опущенные ресницы еще ярче и понятнее сверкал огонь страстного желания, – и не сходил ужас с темного лица ее мужа. Он закрывал руками горящую голову и бессильно шептал:

– Не надо! Не надо!

Тогда она становилась на колени и хрипло молила:

– Пожалей! Отдай мне Васю! Отдай, поп! Отдай, тебе я говорю, проклятый!

А в наглухо закрытые ставни упорно стучал осенний дождь, и тяжко и глубоко вздыхала ненастная ночь. Отрезанные стенами и ночью от людей и жизни, они точно крутились в вихре дикого и безысходного сна, и вместе с ними крутились, не умирая, дикие жалобы и проклятия. Само безумие стояло у дверей; его дыханием был жгучий воздух, его глазами – багровый огонь лампы, задыхавшийся в глубине черного, закопченного стекла.

– Не хочешь? Не хочешь? – кричала попадья и в яростной жажде материнства рвала на себе одежды, бесстыдно обнажаясь вся, жгучая и страшная, как вакханка, трогательная и жалкая, как мать, тоскующая о сыне. – Не хочешь? Так вот же перед Богом говорю тебе: на улицу пойду! Голая пойду! К первому мужчине на шею брошусь. Отдай мне Васю, проклятый!

И страсть ее побеждала целомудренного попа. Под долгие стоны осенней ночи, под звуки безумных речей, когда сама вечно лгущая жизнь словно обнажала свои темные таинственные недра, – в его помраченном сознании мелькала, как зарница, чудовищная мысль: о каком-то чудесном воскресении, о какой-то далекой и чудесной возможности. И на бешеную страсть попадьи он, целомудренный и стыдливый, отвечал такою же бешеной страстью, в которой было все: и светлая надежда, и молитва, и безмерное отчаяние великого преступника.

Поздней ночью, когда попадья уснула, о. Василий взял шляпу и палку и, не одеваясь, в старенькой нанковой ряске отправился в поле. Тонкая водяная пыль влажным и холодным слоем лежала над размокшей землей; черно было небо, как земля, и великой бесприютностью дышала осенняя ночь. Во тьме ее бесследно сгинул человек; стукнула палка о подвернувшийся камень, – и все стихло, и наступило долгое молчание. Мертвая водяная пыль своими ледяными объятиями душила всякий робкий звук, и не колыхалась омертвевшая листва, и не было ни голоса, ни крика, ни стона. Была долгая и мертвая тишина.

И далеко за селом, за много верст от жилья, прозвучал во тьме невидимый голос. Он был надломленный, придушенный и глухой, как стон самой великой бесприютности. Но слова, сказанные им, были ярки, как небесный огонь.

Угроза и молитва, предостережение и надежда были в нем.

III

Весною попадья забеременела, целое лето не пила, и в доме о. Василия воцарился тихий и радостный покой. По-прежнему незримый враг наносил удары: то сдох двенадцатипудовый боров, приготовленный для продажи; то у Насти пошли по всему телу какие-то лишаи и не поддавались лечению, – но все это выносилось легко, и попадья в тайниках души даже радовалась: она все еще сомневалась в своем великом счастье, и все эти неприятности казались ей платою за него. Казалось, что если сдохнет дорогой боров, поболеет Настя и произойдет другое печальное, то будущего сына ее никто не осмелится тронуть и обидеть. А за него не только дом и Настю, но и себя, и душу свою отдала бы она с радостью тому невидимому и беспощадному, кто требовал неустанных жертв.

Она похорошела, перестала бояться Ивана Порфирыча и в церкви, идя на свое место, гордо выпячивала округлившийся живот и бросала на людей смелые, самоуверенные взгляды. Чтобы как-нибудь не повредить ребенку, она перестала работать тяжелую домашнюю работу и целые дни проводила в соседнем казенном лесу, собирая грибы. Она очень боялась родов и по грибам загадывала, будут они благополучны или нет: большею частью выходило, что будут благополучны. Иногда среди прошлогодней слежавшейся листвы, темной и пахучей, под непроницаемым зеленым сводом высоких ветвей, она отыскивала семейку белых грибов; они тесно прижимались друг к другу и, темноголовые, наивные, казались ей похожими на маленьких детей и вызывали острую нежность и умиление. С той особенной, правдивой улыбкою, какая бывает у людей, когда у них хорошие мысли и они одни, она осторожно раскапывала вокруг корней волокнистую, серо-пепельную землю, садилась около грибов и долго любовалась ими, немного бледная от зеленых теней леса, но красивая, спокойная и добрая. Потом опять шла развалистой и осторожною походкой беременной женщины, и густой лес, в котором прятались маленькие грибки, казался ей живым, умным и ласковым. Один раз она захватила с собою Настю, но та прыгала, шумела, рыскала среди кустов, как развеселившийся волчонок, и мешала попадье думать, – и больше она ее не брала.

И зима проходила хорошо и спокойно. По вечерам попадья шила маленькие распашонки и свивальники, задумчиво расправляя материю белыми пальцами, озаренными ярким светом лампы. Она расправляла и разглаживала рукою мягкую ткань, точно ласкала ее, и думала что-то свое, особенное, материнское, и в голубой тени абажура красивое лицо ее казалось попу освещенным изнутри каким-то мягким и нежным светом. Боясь неосторожным движением спугнуть ее прекрасную и радостную думу, о. Василий тихо расхаживал по комнате, и ноги его в мягких туфлях ступали неслышно и нежно. Он посматривал то на уютную комнату, добрую и приятную, как друг, то на жену, и все было хорошо, как у людей, и от всего исходил радостный и глубокий покой. И душа его тихо улыбалась, и он не замечал и не знал, что во лбу его, где-то между бровями, безмолвно пролегает прозрачная тень великой скорби. Ибо и в эти дни покоя и отдыха над жизнью его тяготел суровый и загадочный рок.

На Крещенье, ночью, попадья благополучно разрешилась от бремени мальчиком, и нарекли его Василием. Была у него большая голова и тоненькие ножки и что-то странно-тупое и бессмысленное в неподвижном взгляде округлых глаз. Три года провели поп и попадья в страхе, сомнениях и надежде, и через три года ясно стало, что новый Вася родился идиотом.

В безумии зачатый, безумным явился он на свет.

IV

Прошел еще один год в тяжком оцепенении горя, и когда люди очнулись и взглянули вокруг себя – над всеми мыслями и жизнью их господствовал страшный образ идиота. Как прежде, топились печи, и велось хозяйство, и люди разговаривали о своих делах, но было нечто новое и страшное; ни у кого не стало охоты жить, и от этого все приходило в расстройство. Работники ленились, не делали что приказывают и часто без причины уходили, а новых через два-три дня охватывала та же странная тоска и равнодушие, и они начинали грубить. Обед подавался то поздно, то рано, и всегда кого-нибудь не хватало за столом: или попадьи, или Насти, или самого о. Василия. Откуда-то появилось множество рваного белья и одежды, и попадья все твердила, что нужно заштопать мужу носки, и как будто штопала, а вместе с тем носки всегда были рваные, и о. Василий натирал ногу. И по ночам все ворочались и мучились от клопов; они лезли из всех щелей, на глазах ползали по стене, и ничем нельзя было остановить их отвратительного нашествия.

И куда бы люди ни шли, что бы они ни делали, они ни на минуту не забывали, что там, в полутемной комнате, сидит некто неожиданный и страшный, безумием рожденный. Когда они выходили из дому на свет, они старались не оборачиваться и не глядеть назад, но не могли выдержать и оборачивались – и тогда казалось им, что сам деревянный дом сознает страшную перемену: он точно сжался весь, и скорчился, и прислушивается к тому страшному, что содержится в глубине его, и все его вытаращенные окна, глухо замкнутые двери с трудом удерживают крик смертельного испуга. Попадья часто уходила в гости и целыми часами просиживала у дьяконицы, но и там не находила она покоя: как будто между идиотом и ею протягивались тонкие, как паутина, нити, и соединяли их прочно и навсегда. И если она уйдет на край света, скроется за высокими стенами монастыря или даже умрет – и туда, во мрак могилы, потянутся за нею тонкие, как паутина, нити и опутают ее беспокойством и страхом. И не были спокойны их ночи: бесстрастны были лица спящих, а под их черепом, в кошмарных грезах и снах вырастал чудовищный мир безумия, и владыкою его был все тот же загадочный и страшный образ полуребенка, полузверя.

Ему было четыре года, но он еще не начал ходить и умел говорить одно только слово: «дай», был зол и требователен и, если чего-нибудь не давали, громко кричал злым животным криком и тянул вперед руки с хищно скрюченными пальцами. В своих привычках он был нечистоплотен, как животное, все делал под себя, на постилку, и менять ее было каждый раз мучением: с злой хитростью он выжидал момента, когда к нему наклонится голова матери или сестры, и впивался в волосы руками, выдергивая целые пряди. Однажды он укусил Настю; та повалила его на кровать и долго и безжалостно била, точно он был не человек и не ребенок, а кусок злого мяса; и после этого случая он полюбил кусаться и угрожающе скалил зубы, как собака.

Так же трудно было кормить его, – жадный и нетерпеливый, он не умел рассчитывать своих движений: опрокидывал чашку, давился и злобно тянулся к волосам скрюченными пальцами. И был отвратителен и страшен его вид: на узеньких, совсем еще детских плечах сидел маленький череп с огромным, неподвижным и широким лицом, как у взрослого. Что-то тревожное и пугающее было в этом диком несоответствии между головой и телом, и казалось, что ребенок надел зачем-то огромную и страшную маску.

И, как прежде, стала пить измученная попадья. Пила она много, до потери сознания и болезни, но и могучий алкоголь не мог вывести ее из железного круга, в середине которого царил страшный и необыкновенный образ полуребенка, полузверя. Как прежде, искала она в водке жгучих и скорбных воспоминаний о погибшем первенце, но они не приходили, и тяжелая, мертвая пустота не дарила ей ни образа, ни звука. Всеми силами разгоряченного мозга она вызывала милое лицо тихонького мальчика, напевала песенки, какие пел он, улыбалась, как он улыбался, представляла, как давился он и захлебывался молчаливой водой; и, уже, казалось, становился близок он, и зажигалась в сердце великая, страстно желанная скорбь, – когда внезапно, неуловимо для зрения и слуха, все проваливалось, все исчезало, и в холодной, мертвой пустоте появлялась страшная и неподвижная маска идиота. И казалось попадье, что во второй раз похоронила она Васю и глубоко зарыла его; и хотелось разбить голову, в самых недрах которой нагло царит чуждый и отвратительный образ. В страхе она металась по комнате и звала мужа:

– Василий! Василий! Скорее сюда!

О. Василий приходил и молча усаживался в неосвещенном углу; и был так безучастен он и спокоен, как будто не было ни крика, ни безумия, ни страха. И глаз его не видно было, и под тяжелою надбровною аркою неподвижно чернели два глубоких пятна, от которых исхудавшее лицо казалось похожим на череп. Опершись подбородком на костлявую руку, он застывал в тяжелом молчании и неподвижности, пока успокоенная попадья с безумной старательностью загораживала дверь, за которой находился идиот. Она сдвигала столы и стулья, набрасывала подушки и платья, но этого казалось ей мало. И с силой пьяного человека она срывала с места тяжелый старинный комод и двигала его к двери, царапая пол.

Впервые, с посвящением Ф. И. Шаляпину, – в сборнике товарищества «Знание» за 1903 год. Кн. 1. (СПб.: 1904). В последующих изданиях посвящение снято. Отдельным изданием «Жизнь Василия Фивейского» выпущена в 1904 г. в Мюнхене издательством Ю. Мархлевского («Новости русской литературы») и позже, в 1908 г., в Петербурге издательством «Пробуждение» («Современные русские писатели»).

    Оценил книгу

    Второго дня, выпущенный из лечебницы для запойных пьяниц, Леонид Андреев, с формулировкой "на поруки", а больше за бессмысленностью дальнейшего лечения, стырил у матушки игуменьи 30 копеек и забился в какой-то темный угол привокзального кабака. Место и средства вполне соответствовали его состоянию, зуд в паху и меж пальцев правой руки неоднозначно давал понять, что нужно что-то написать, дать выход невоздержанности. Буквально через пару минут в кабацкую залу ворвался растрепанный городовой и стал кричать о какой-то бомбе, заложенной где-то на вокзале, дескать, не угодно ли будет господам заиметь совесть и покинуть помещение. Андреев однако понял, что таким образом его просто пытаются согнать с насиженного места. "Хрен вам! - закричал, а может быть и подумал знаменитый писатель. - С места не сдвинусь. 30 копеек-то мне никто не вернет. Знаю я вас". И действительно, вопреки воплям городового, помещение довольно быстро стало наполняться столь любимым самим Андреевым русским народом. Были здесь умелые попы, пропившие весь церковный инвентарь, женщины, поднаторевшие в любви и утратившие в связи с этим смысл бытия, грузные извозчики, предлагавшие тут же, со скидкой, равнодушно домчать на своих желтых повозках до желтых же строений. Малые дети ползали по грязному, заплеванному кабацкому полу, гугукали, тянули ручки к великому писателю, улыбались и тут же какали ему на драные его башмаки.

    Андреев не обращал на все это внимания, он был занят. Душевное равновесие не покидало его и позже, когда в залу ворвался взвод солдат-дезертиров и организованно порубал на разновеликие куски всех, кого нашел, от мала до велика. Но они не мешали Андрееву писать, он так и сидел в своем темном уголочке. Там же нашел его семейный поверенный, сообщивший об ужасной кончине всей андреевской родни. Наконец, даже когда объявили о начале ядерной войны и всеобщей эвакуации, будто конец света реально начался, великий писатель и тогда не тронулся с места. Он был занят, он создавал очередной шедевр. Но вот, что-то дрогнуло в его руках, пальцы свело судорогой и его любимое перо надломилось у самого основания, с хрустом сломалось, отдавая дань памяти тому несчастному гусю, что когда-то с ним расстался и сам же лежал недоеденным здесь, перед Андреевым, на кабацком столе, своим недостаточным застывшим жирком символизируя новую эпоху литературного застоя. "Эхх! - нервно вскричал Андреев. - Мое любимое перо! Так и знал!" Он расстроился.

    Оценил книгу

    Тяжко далась мне эта книга, тяжко. Уж я ее и читала, и слушала, и так и эдак., и почему-то все время теряла нить за сотнями изысканных и сочных эпитетов Андреева. Язык прекрасный, что сказать, но мне это было тяжело.
    Жестокая и бессмысленная жизнь показана здесь, искания веры о. Василия, гибель жены, сын-идиот, беспросветная рутина русской деревни.

    Над всей жизнью Василия Фивейского тяготел суровый и загадочный рок. Точно проклятый неведомым проклятием, он с юности нес тяжелое бремя печали, болезней и горя, и никогда не заживали на сердце его кровоточащие раны. Среди людей он был одинок, словно планета среди планет, и особенный, казалось, воздух, губительный и тлетворный, окружал его, как невидимое прозрачное облако

    Вера-это все, что было у него,

    У каждого страданий и горя было столько, что хватило бы на десяток человеческих жизней, и попу, оглушенному, потерявшемуся, казалось, что весь живой мир принес ему свои слезы и муки и ждет от него помощи, – ждет кротко, ждет повелительно. Он искал правды когда-то, и теперь он захлебывался ею, этою беспощадною правдою страдания, и в мучительном сознании бессилия ему хотелось бежать на край света, умереть, чтобы не видеть, не слышать, не знать. Он позвал к себе горе людское – и горе пришло. Подобно жертвеннику, пылала его душа, и каждого, кто подходил к нему, хотелось ему заключить в братские объятия и сказать: «Бедный друг, давай бороться вместе и плакать и искать. Ибо ниоткуда нет человеку помощи».

    однако оставил он ее и искал семейного счастья, но и его не стало и тогда снова

    – Нет! Нет! – заговорил поп громко и испуганно. – Нет! Нет! Я верю. Ты прав. Я верю.

    Вечный духовный вопрос, и спас ли его Бог или наказал- я не знаю.
    P.S. Книга из Флэшмоба, сорри, не могу найти кто посоветовал, но спасибо тому человеку!

    Оценил книгу

    Стискивая зубы кричал в небеса о.Василий, когда утонул его сын Васенька.

    Выйдя в чисто поле и подняв лицо к небу говорил о.Василий, когда попадья была в очередном запое.

    о.Василий верил, как верил Иов, он стискивал зубы, он отгораживался от всего и вся этого мира, и верил.
    Он замкнулся в своём горе, он не видел людей, не видел жизни вокруг, был только он, и его горе. Пока однажды:

    До сих пор было так: существовала крохотная земля, и на ней жил один огромный о. Василий со своим огромным горем и огромными сомнениями, -- а других людей как будто не жило совсем. Теперь же земля выросла, стала необъятною и вся заселилась людьми, подобными о. Василию. Их было множество, и каждый из них по-своему жил, по-своему страдал, по-своему надеялся и сомневался, и среди них о. Василий чувствовал себя как одинокое дерево в поле, вокруг которого внезапно вырос бы безграничный и густой лес. Не стало одиночества, -- но вместе с ним скрылось и солнце, и пустынные светлые дали, и плотнее сделался мрак ночи.

    И прозрел наконец о.Василий, и увидел он что у него оказывается есть дочь Настенька, которая росла, как крапива под забором, никому не нужная и всеми позабытая, ибо у всех было своё горе. И увидел он жену свою, которой чуть больше 30-ти лет, но горе превратило её в безобразную старуху, и понял он всю глубину её несчастья.
    Ох, нет сил больше писать об этой страшной, и гениальной повести. У меня не было сил её читать, я хотела её закрыть и отложить, но не смогла, эта книга загипнотизировала меня. И если вам кажется, что у вас беспросветная жизнь, то добро пожаловать в семью и в душу о.Василия!

Как муравей - песчинка к песчинке - строил отец Василий свою жизнь: женился, стал священником, произвёл на свет сына и дочь. Через семь лет жизнь рассыпалась в прах. Утонул в реке его сын, жена с горя стала пить. Покоя не находит отец Василий и в храме - люди его сторонятся, староста открыто презирает. Даже на именины к нему приходит только причт, почтенные односельчане не удостаивают батюшку внимания. По ночам пьяная жена требует от него ласк, хрипло моля: «Отдай сына, поп! Отдай, проклятый!» И страсть её побеждает целомуд­ренного мужа.

Рождается мальчик, в память покойного брата нарекают его Василием. Вскоре становится ясно, что ребёнок - идиот; ещё нестерпимее делается жизнь. Прежде отцу Василию казалось: земля крохотная, а на ней он один, огромный. Теперь эта земля вдруг населяется людьми, все они идут к нему на исповедь, а он, безжалостно и бесстыдно требуя от каждого правды, со сдержанным гневом повторяет: «Что я могу сделать? Что я - Бог? Его проси!» Он позвал к себе горе - и горе идёт и идёт со всей земли, и он бессилен уменьшить земное горе, а только повторяет: «Его проси!» - уже сомневаясь в желании Бога облегчить людское страдание.

Как-то Великим постом исповедуется ему нищий калека. Страшное признание делает он: десять лет назад изнасиловал в лесу девочку, задушил её и закопал. Многим священникам сообщал злодей свою тайну - и никто ему не верил; он и сам стал думать, что это - злая сказка, и, рассказывая её в следующий раз, придумывал новые подробности, менял облик бедной жертвы. Отец Василий - первый, кто верит услышанному, словно сам совершил злодеяние. Упав на колени перед убийцей, священник кричит: «На земле ад, на небе ад! Где же рай? Ты человек или червь? Где твой Бог, зачем оставил тебя? Не верь в ад, не бойся! Ада не будет! Ты окажешься в раю, с праведными, со святыми, выше всех - это я тебе говорю…»

В ту ночь, накануне Страстной пятницы, отец Василий признаётся жене, что не может идти в церковь. Он решает пережить как-то лето, а осенью снять с себя сан и уехать с семьей куда глаза глядят, далеко-далеко…

Это решение вносит в дом покой. Три месяца отдыхает душа. А в конце июля, когда отец Василий был на сенокосе, в доме его вспыхивает пожар и заживо сгорает жена.

Он долго бродил по саду старого дьякона, служащего с ним и приютившего с дочерью и сыном после пожара. И чудны мысли отца Василия: пожар - не был ли таким же огненным столпом, как тот, что евреям указывал путь в пустыне? Всю его жизнь Бог решил обратить в пустыню - не для того ли, чтобы он, Василий Фивейский, не блуждал более по старым, изъезженным путям?..

И впервые за долгие годы, склонив смиренно голову, он произносит в то утро: «Да будет святая воля Твоя!» - и люди, увидевшие его в то утро в саду, встречают незнакомого, совсем нового, как из другого мира, человека, спрашивающего их с улыбкою: «Что вы так на меня смотрите? Разве я - чудо?»

Отец Василий отправляет дочь в город к сестре, строит новый дом, где живет вдвоем с сыном, читая ему вслух Евангелие и сам будто впервые слушая об исцелении слепого, о воскрешении Лазаря. В церкви он теперь служит ежедневно (а прежде - лишь по праздникам); наложил на себя монашеские обеты, строгий пост. И это новое его житие ещё больше настораживает односельчан. Когда погибает мужик Семен Мосягин, определённый отцом Василием в работники к церковному старосте, все сходятся на том, что виноват - поп.

Староста входит к отцу Василию в алтарь и впрямую заявляет: «уходи отсюда. От тебя здесь одни несчастья. Курица и та без причин околеть не смеет, а от тебя гибнут люди». И тогда отец Василий, всю жизнь боявшийся старосту, первый снимавший шляпу при встрече с ним, изгоняет его из храма, как библейский пророк, с гневом и пламенем во взоре…

Отпевание Семёна совершается в Духов день. По храму - запах тления, за окнами темно, как ночью. Тревога пробегает по толпе молящихся. И разражается гроза: прервав чтение поминальных молитв, отец Василий хохочет беззвучно и торжествующе, как Моисей, узревший Бога, и, подойдя ко гробу, где лежит безобразное, распухшее тело, зычно возглашает: «Тебе говорю - встань!»

Не слушается его мертвец, не открывает глаз, не восстает из гроба. «Не хочешь?» - отец Василий трясет гроб, выталкивает из него мертвеца. Народ в страхе выбегает из храма, полагая, что в тихого и нелепого их пастыря вселились бесы. А он продолжает взывать к покойнику; но скорее стены рухнут, чем послушается его мертвец… Да он и не с мертвецом ведет поединок - сражается с Богом, в которого уверовал беспредельно и потому вправе требовать чуда!

Охваченный яростью, отец Василий выбегает из церкви и мчит через село, в чисто поле, где оплакивал не раз свою горькую судьбу, свою испепеленную жизнь. Там, по середине широкой и торной дороги, и найдут его назавтра мужики - распластанного в такой позе, будто и мёртвый он продолжал бег…

Пересказал